Главная страница

Мы в соцсетях











Песни родной Сербии







.......................




/12.10.2006/

В Сербской добровольческой дивизии



     После провала немцев под Верденом Румыния поспешила объявить Австро-Венгрии войну и тут же потерпела несколько поражений. Болгарская армия вторглась в Добруджу. После соединения болгарских и немецких частей отправка добровольцев в Сербию по Дунаю стала невозможной. Сборным пунктом для добровольческих частей, формировавшихся из южных славян, стала Одесса.

     

     С первым транспортом из Борисоглебска прибыло около тысячи человек, среди них мой друг Кашанин, будущий адъютант нашего полка. Солдат, почти без исключения сербов, разместили в казарме на Канатной улице. Нас, офицеров, среди которых более сорока процентов были словенцы и хорваты, поселили в доме, ранее предназначавшемся для сербских беженцев. До прибытия высшего командного состава из кадровых офицеров Сербской армии, эвакуированной на остров Корфу, все командные должности, кроме командира дивизии, его заместителя, а также двух майоров-интендантов, присланных в начале войны для закупки лошадей и застрявших в Одессе, занимали добровольцы, бывшие до этого австрийскими офицерами. В большинстве это были культурные люди, сменившие безопасную жизнь в плену на служение славянской идее.

     

     За два или три месяца, начиная с середины января 1916 года, в Одессе собралось до двенадцати тысяч добровольцев. В феврале и марте один за другим прибыли эшелоны, что позволило сформировать второй и третий полки трехбатальонного состава. Четвертый полк был сформирован в апреле. В ротах было по 250 солдат и по четыре офицера. Временную команду приняли мы, молодые, в большинстве кадеты, получившие чин подпоручика. Самый старший был в чине капитана.

     

     Наше материальное положение было не из лучших, формы мы получили только через какое-то время. Но дисциплина была отличная, настроение хорошее, в солдатах мы в первую очередь видели добровольцев и только во вторую — подчиненных и с нетерпением ожидали часа, когда сможем показать себя на деле. Ежедневно проводились занятия на берегу Черного моря или за городом. По вечерам мы собирались вместе и с радостью встречали новоприбывших.

     

     В начале апреля стало известно, что сербское командование посылает нам командира дивизии и довольно много офицеров. Мы с нетерпением их ждали. Первая группа сербских офицеров с острова Корфу, 30 или 40 человек, прибыла в гражданском через Францию, Англию и Швецию. На станции ее встретила почетная рота и все офицеры-добровольцы, кроме дежурных. Командир дивизии полковник Хаджич и начальник штаба майор Максимович приехали со второй группой. Хаджич, до войны военный атташе в Петербурге, был опытным дипломатом, имел немало иностранных отличий. В 1912 году он с большим успехом командовал дивизией. Максимович окончил в России Академию Генерального штаба. Он остался в нашей памяти как благородный, храбрый человек, отлично знавший свое дело. С офицерами прибыло несколько гражданских и около пятидесяти унтер-офицеров, назначение которых было нам не совсем понятно. Сербские офицеры заняли все командные места, вплоть до ротных. Одни из них были отличными командирами, с другими пришлось, к сожалению, испытать немало горечи в моральном и потерь в материальном отношении.

     

     

     Русский царь принимает наш парад

     

     

     Боевая Сербская армия не привыкла к торжественным смотрам и многочисленные парады в Одессе вызывали недовольство. Мы же, “австрийцы”, этих чудес насмотрелись достаточно. Но как при таком событии, как создание сербских воинских частей в составе Русской армии, обойтись без торжеств?! Первым из них была передача в одесском театре знамен, присланных добровольческим полкам королем Сербии Петром Первым. Присутствовали при этом премьер-министр Сербии Никола Пашич и французский министр Альбер Тома. Исполняли гимны всех наших союзников, каждый по три раза! Вспоминая об этом через годы, я понял слова генерала Людендорфа в его записках: “И остались мы одни во всем мире”.

     

     Приближалось самое торжественное событие: прибытие царской семьи. Уже почти две недели мы маршировали по берегу Черного моря и перекрикивали прибой: “Здравия желаем, Ваше Императорское Величество!”

     

     В июне, а может быть, в июле, ярким солнечным утром по улицам Одессы мерно двигались двенадцать батальонов. Батальоны влились в колонну пехотной дивизии, направлявшейся к Марсо-ву полю. Там уже стояли русские войска: 61-я пехотная дивизия, Третья сводная кавалерийская и артиллерия. Все вместе составляли экспедиционный корпус генерала Зайончковского, который должен был высадиться в Варне...

     

     Вдали прозвучал сигнал трубача, другой, поближе, его повторил. Поскакали командиры, раздались команды, по полю прошел шум равняющихся масс. Батальоны замерли. Четыре могучих голоса почти одновременно прорезали воздух: “Полк, смирно! Равнение налево!” Двенадцать тысяч солдат оторвали ладони от ремней и ударили ими по прикладам, одновременно повернув головы влево. Взлетели шашки и, блеснув на солнце, опустились. Дивизия застыла как изваяние. С далекого левого фланга глухо доносились батальонные приветствия. Это приветствовали своего царя русские части.

     


     Все ближе и ближе могучие клики и все отчетливей становился ритм приветствий. И вдруг замерло сердце и жгучая волна разлилась в груди: зазвучали торжественные звуки нашего встречного марша:

     

     

     Гей, трубач с кипучей Дрины, протруби нам сбор!

     

     Отзовутся Шар-планина, Тара, Дурмитор...

     

     Наш командир дивизии несется влево. Там, над морем штыков вырастает сотня блестящих фигур в орденах, с аксельбантами. Уже виден автомобиль, в нем дамы в белом, за ними чья-то черная борода. Рядом верховой в фуражке русского пехотного офицера, с белой точечкой на груди. Командир дивизии останавливается перед ним, держа руку под козырек... Государь! Государь тоже берет под козырек, здоровается, затем направляет коня к левофланговому батальону. Батальон выкрикнул приветствие. По шеренгам прошло чуть заметное движение: не ослышались ли мы? Но и второй батальон выкрикивает то же самое! Не успели мы опомниться, как Государь — уже перед нами. Улыбается, левой рукой натягивает поводья, правую подносит к козырьку и, слегка напрягая грудь, звучно нас приветствует:

     

     — Помози Бог, юнаци!

     

     Солдаты, вне себя от восторга, выкрикивают так, что дрожит земля:

     

     — Бог Ти помого!

     

     Царь улыбнулся и двинулся дальше. В автомобиле Государыня в белом платье и белой шляпе, рядом с ней и напротив — великие княжны. Где же наследник? Вот он, мальчик. Рядом с ним могучий чернобородый казак.

     

     Справа не умолкают крики “Бог ти помого!” — это славяне приветствуют Белого царя. Затем ритм приветствий меняется, и мы догадываемся, что Государь здоровается с русской конницей. Умолкли батальоны и дивизионы. Карьером несутся адъютанты, массы приходят в движение и выстраиваются в колонну поротно. Я на правом фланге первой роты. Перед нами чистое поле. Подъезжает командир нашего полка Попович, усами, фигурой и доблестью напоминавший Тараса Бульбу. За ним командир нашего батальона Анджелькович. Шагах в трехстах — трибуна, перед ней Государь на коне.

     

     Видим: генерал Брусилов распекает бравого кавалерийского генерала с громадными усищами. Тот, лихо выполнив перестроения на галопе, после молодецкого поворота провел свою конницу перед самой трибуной так, что трибуна затряслась и исчезла в облаках пыли.

     

     Раздалась команда, и дивизия двинулась. Кому из боевых товарищей пришлось быть на правом фланге головной роты, да еще перед императором, знает, какого напряжения это стоит. Глазами бесконечное число раз пробегаешь линию, не поворачивая головы, успеваешь заметить, что середина выпятилась, и кричишь, чтобы выровнялись. Сплошные геометрические проблемы!

     

     Более подробно я ничего не мог бы рассказать: прошло как сон. Помню лишь, что Государыня, глядя на нас, плакала. Отлегло, напряжение миновало, равнение сразу стало лучше, чем перед трибуной. Так всегда. Кончилось — теперь по казармам. Мы возбужденно и радостно обсуждаем чуткость русского царя, поздоровавшегося с нами по-сербски. Наш адъютант скачет к командиру полка, и они вместе спешат к трибуне. Что-то происходит.

     

     — Русский царь хочет с нами говорить!

     

     Дивизия построилась в каре. Офицеры стали перед фронтом своих батальонов.

     

     Сегодня можно говорить и думать о русском царе и вообще о монархии разное. Но я пишу о том, что мы чувствовали тогда, и никто не вырвет это из наших сердец. Мы восприняли тогда русского царя как символ великого братства наших народов, как символ братской империи. И только в тот миг мы до конца осознали величие начатого нами дела.

     

     Видим: приближается Государь, за ним свита. На расстоянии ста шагов от въезда в каре министр Двора Фредерике поравнялся с Государем и, держа руку под козырек, что-то ему говорит. Утверждали, что Фредерике убеждал царя не рисковать жизнью, доверяясь нам, неизвестным “австрийцам”. Скорее всего — это легенда: никто при их разговоре не присутствовал. Однако какое столь неотложное дело могло заставить Фредерикса задержать Государя именно перед въездом в наше каре? Видим: Государь, не оборачиваясь, движением руки останавливает свиту и едет дальше, шагом, один. У въезда в каре его встречает командир дивизии. Государь останавливает коня посередине. Тишина. Кажется, что люди не дышат. Взгляд случайно останавливается на бороде Государя. Ничего особенного, борода, как у многих русских.

     

     Мелькнуло в памяти событие школьных лет. Японская война. В иллюстрированном журнале снимки русского царя и японского микадо. Мы показываем немцам и итальянцам портрет царя — они грозят кулаками. Они нам показывают микадо — мы грозим кулаками. Окончилось все большой дракой. Было это, кажется, в первом классе гимназии...

     

     Одежда на Государе русская, простая, и в простоте этой столько благородства! Не в сусальном золоте, с бесчисленными орденами и звездами предстал перед нами царь, а задумчивым и обремененным заботами человеком. Вспомнились многочисленные революционеры, проходившие через наши края, бранившие и бесчестившие его. С тех пор прошло двадцать лет; то, что говорил Государь, память не удержала дословно, но смысл речи и отдельные фразы из нее на всю жизнь запомнили все, бывшие тогда на Марсовом поле. Государь поздравил нас, первое славянское войско, готовое бороться вместе с братскими русскими войсками за свое освобождение от чужеземного ига.

     

     — Никогда мои войска не были столь сильны, как сегодня. Они ждут только моего повеления, чтобы перейти Карпаты. И вы будете первыми, которые войдут вместе с моими войсками в ваши освобожденные края. Поздравляю вас с боевым походом под начальством храбрых сербских офицеров! Россия не забудет вашу жертву.

     

     Так оно и было: в 1916 году Русская армия была сильна как никогда, у нее было достаточно вооружения, которого не хватало в 1914 году. Теперь на зарядных ящиках были надписи “Снарядов не жалеть!”. И тем не менее в 1917 году произошел переворот.

     

     Много лет кануло в вечность, много страшного пережито, но до сих пор трудно унять волнение, вспоминая речь Государя перед первым славянским войском летом 1916 года в Одессе. Один, в сопровождении командира нашей дивизии, объехал Государь все каре, уделяя особое внимание сербским офицерам с высокими боевыми отличиями. Уезжая, он обвел взглядом наши полки и, прощаясь, приложил руку к козырьку. Стихийно, не ожидая команды, закричали приветствие наши солдаты, потрясенные происходящим, и только когда Государь был далеко, начал успокаиваться людской вихрь.

     

     Остановлюсь немного на тех чувствах, которые вызывала у нас тогда Россия. Мы, австрийские славяне, любили русский народ и русскую культуру. Но, начитавшись и наслушавшись от иностранных и русских врагов России об ужасах самодержавия, подходили с известным предубеждением к проявлениям российской государственности. Всех нас чрезвычайно волновал вопрос: кто Он? Белый царь, мечта наших былин? Или деспот, угнетатель своего народа?

     

     Подозрение к царедворцам, якобы находившимся под влиянием немцев и ответственным за поражения, у нас, конечно, еще оставалось. Зато мы с удовлетворением и радостью увидели, что Россия во многом опередила Западную Европу, что в последние годы перед войной в России быстро развивались экономика, культурная и политическая жизнь. В разговорах с образованными русскими людьми мы старались выяснить положение крестьянства, расспрашивали о “страшных помещиках”. Наша наивность доходила до того, что мы даже пытались обнаружить остатки крепостного права, узнать подробней о страданиях политических заключенных, томящихся в цепях “во глубине сибирских руд”. И тут мы выяснили, что в России при “самом реакционном правительстве в мире” в ответ на многочисленные террористические акты, политические убийства, подрывную деятельность во всех областях культурной жизни, даже в школе, литературе, искусстве и Церкви, политических преступников было приговорено к смерти намного меньше, чем в любой западной стране. Что Сибирь не ледяная пустыня, что большинство политических преступников находятся там не на каторге, а в ссылке, приобретая теоретические и практические знания, которые им пригодятся после освобождения в дальнейшей жизни. К большому удивлению, узнали, что помещичьи земли с каждым годом все больше переходят в руки крестьян.

     

     Впервые в верном освещении увидели выдающуюся личность Столыпина, против реформ которого боролись как революционеры, так и реакционеры. Революционеров реформы лишали надежд на переворот, реакционеров — устаревших привилегий.

     

     По вине австрийских политических “фильтров”, пропускавших к нам только порочащую Россию информацию, мы не видели подлинной России. Революционная молодежь, орудие в руках неведомых для нее самой сил, имела на нас большое влияние, и мы нередко отождествляли босяков и “дно” Горького с русским народом.

     

     Уже в плену мы убедились в высоком уровне образования русской интеллигенции, в том, что русская женщина была несравненно более образованна, чем западная. Повсюду, во всех областях русской государственности можно было видеть, как Россия медленно, но неуклонно становится могущественной империей. А что уж говорить о широте русского образа жизни, о простоте и благородстве истинно русского человека! Русская культура, благородная и величественно-простая, постепенно пленяла нашу душу и вытесняла из нее западноевропейскую культуру, воспринятую нами разумом, а не чувствами. Мы начали узнавать Россию в ее настоящем виде, с ее светлыми и темными сторонами, и приняли ее такой, какой она была.

     

     

     В Добрудже

     

     

     Жизнь наша на шестой станции в Одессе закончилась. Мы получили приказ грузиться в эшелоны и двигаться к Рени, Пруту и Дунаю. Выгрузились к вечеру и стали лагерем на возвышенности. Солдаты толпами спускались к своей реке и пели “Дунаве, Дунаве, тиха вода плава”.

     

     Города и села многих добровольцев стояли на берегах Дуная и, может, их младшие братья как раз гнали к нему коней на водопой? Ветка колеблется на волнах и проносится мимо. Не Савой ли она плыла, а потом Дунаем, от самого Белграда? Наши ручьи, студенцы и потоки, которые текут мимо наших домов — все они здесь, в этих водах. Среди солдат не было обычного веселья, они почувствовали дыхание своей родины. И не только воды Дуная заставляли думать о ней. Мы ждали, что Румыния откроет нам путь по Дунаю к сербским войскам на Салоникском фронте.

     

     25 августа 1916 года в полной боевой готовности мы начали грузиться на баржи. Раздавались песни, настроение, немного упавшее во время лагерной жизни, снова поднялось, и, когда небольшой буксир загудел и потянул нас вверх по Дунаю, в воздух полетели шапки и над волнами раздалось дружное пение.

     

     Черновода. Высадка. Палящее солнце, степь, курганы, равнина с выжженной травой. Кокарджа. Стоянка. Выдали ручные гранаты, упражняемся в метании. Когда же нам выдадут обоймы к патронам и исправные пулеметы? По-видимому, нам народу писано приобретать оружие в бою, отбирая его у противника... А ведь Государь приказал отпустить для нашей дивизии полное новое снаряжение.

     

     Бригада двинулась. Вскоре я со своей ротой ушел вперед, мы — в авангарде. Горизонт тянулся ровной линией и все уходил от нас в жаркую степь. Шли весь день, поднимая дорожную пыль. Под вечер казачий разъезд внес некоторое оживление.

     

     — 61-я дивизия идет по берегу Черного моря. С утра, кроме вас, никого не видели.

     

     — А где же румыны? Союзники?

     

     — Не видать никого.

     

     — Вот как? Здорово!

     

     — Будет здорово, Ваше благородие! — улыбается командир разъезда и поворачивает коня.

     

     У нас не хватало воды. Привозили ее издалека в бочках, и я раздавал ее сам, выстроив роту в затылок и с трудом, не без физического воздействия удерживая порядок. В ротах, где раздача воды поручалась унтер-офицерам, измученные жаждой солдаты набрасывались на бочку и расплескивали драгоценную влагу. Это повторялось многократно. Люди, разбив сосуды, потом пытались собрать пролитое с раскаленного песка.

     

     Приехал верховой и сообщил, что перед нами немцы и мадьяры. На усталых добровольцев эта новость возымела чудотворное действие. Моя авангардная рота затянула боевую песню и подтянулась. Я чувствовал, что известие это вымышленное, и удивился умению военного начальства воздействовать психологически на добровольцев. У каждого из нас было тяжело на душе в ожидании братоубийства с болгарами. И болгары, я знаю, чувствовали угрызения совести, стреляя в русских. На сербском фронте не было, к сожалению, иначе. Хотелось бы вспоминать о победоносных боях, когда славяне вместе боролись за свою общую свободу, а не о Брегальнице и Добрудже...

     

     Вечерело. Авангард остановился на гребне песчаного холма. К нам подошли командир и офицеры батальона. Большим полукругом от востока до запада горели деревни. Сумерки сгустились. Вдали вспыхивали огоньки. Это братья болгары шрапнелью приветствовали братьев с Тихого Дона: “За Шипку! За Плевну!” — шептал я после каждого разрыва.

     

     Мы молча любовались жуткой и прекрасной картиной. Зажигались звезды, помаргивая нам. Кого из нас они зовут?

     

     Один из моих взводных командиров, серб из Срема, философ, сказал:

     

     — Все мы здесь, на этой равнине, погибнем. И там узнаем, кто был прав: Шопенгауэр или мой преподаватель Закона Божьего.

     

     — Тут всем нам конец, — проворчал старый сербский партизан, командир третьей роты горец Дуждевич, шаркая в песке ногой, привыкшей к спускам и подъемам. — Где это видано, чтобы воевать на такой равнине?

     

     Мы поротно составили винтовки в пирамиды и, закутавшись в шинели, легли на песок.

     

     — Спите, завтра бой, — говорил я своим солдатам из Боснии, Баната и Лики.

     

     — Спите, завтра бой, — говорил теми же славянскими словами болгарский офицер своим солдатам из Софии, Тырнова и Пловдива.

     

     На заре запели жаворонки. Настало светлое солнечное утро 28 августа 1916 года. Прискакал командир полка и отдал мне распоряжения. Моя рота двинулась полем, потом дорогой и вошла в горящую деревню Карасинан. Конная разведка перед выступлением сообщила, что неприятель в восьми-девяти верстах. За деревней начиналась горка. Моя, хотя и пешая, но более верная, разведка заметила на горке какие-то части. Развернувшись повзводно в цепь, мы двинулись вперед. В это время сзади нас в лощине столпились роты, пулеметные двуколки и штаб полка со знаменем.

     

     Поднялись мы на бугор и видим: шагах в пятистах — батальон в сомкнутом строю. Солдаты говорят: “Русские!” Офицеры кричат: “Русские...” Продвигаемся еще шагов 20-30, и на душе становится тревожно. Останавливаю роту и смотрю в бинокль. А биноклями нас вооружили прямо театральными, ничего не разобрать. Ругаясь, швыряю его на землю. Оглядываюсь — наши все еще в лощине, мы одни.

     

     Кто они? Фуражки русские и обмундирование как будто тоже русское. А вон те, на фланге, мне не нравятся. Пелеринки на них какие-то серые. Нет, думаю, не русские. Кричу роте: “Приготовиться к атаке!” Выравниваю фронт и двигаюсь на батальон, чтобы выяснить, враги или свои. И тут был бы нам конец, если бы оттуда не раздалось два выстрела.

     

     — В атаку!

     

     Горнисты дружно протрубили зловещую песню штыка, солдаты заревели: “На нож! На нож!”, и мы бросились на извергающую огонь стену. Вижу: не добежать нам до нее живыми. А наших рот все еще не видно.

     

     — Ложись! Беглый огонь!

     

     Слева из кукурузного поля спешно уходит неприятельская батарея. Батальон движется на нас. Легко командовать “беглый огонь”, когда у солдат рассыпаются патроны и они их подбирают с земли! Ведь недаром изобрели обоймы. Но огонь все-таки действенный. В это время колонны, пулеметы и штабы в лощине пришли в боевой порядок и показались на гребне. Наше дело сделано: мы неприятеля задержали.

     

     Справа от нас незабываемая картина. Выйдя на бугор, наши роты повзводно — все офицеры впереди — бросились в штыки. Командир третьей роты Дуждевич меняет направление бега, наклоняется, делает еще два шага, роняет шашку и падает. Идущие в атаку уже перескакивают через тело своего командира. Правее, на склоне соседнего бугра, несется в атаку поручик Шест со своими банатцами. Он падает как подкошенный. Роты редеют, на земле остаются многие.

     

     Пора в штыки и нам. Прекратили огонь, поднялись и пошли. Не пробежали и двадцати шагов, слышу крики: “Болгары в тылу!”

     

     Оборачиваюсь — и мороз по коже. Батальон таких же солдат, как те, которых мы атакуем, движется нам в тыл. Мы на крайнем левом фланге. Рота дрогнула и увлекает меня за собой. С трудом ее останавливаю. Жутко, в глазах рябит. Россия в виде громадной географической карты поднимается над степью и смотрит на нас. Рота залегла. А может, это русские? Во что бы то ни стало надо выяснить. В отчаянии бегу навстречу движущейся лавине. Русские? Болгары? И зачем Александр Второй выдал им русское обмундирование? Ищу глазами зловещие серые пелерины. Нет их как будто. Меня заметили. Не стреляют. С ближнего ко мне фланга кто-то машет. И тут я на мгновение почувствовал слабость в ногах, по телу разлилось тепло, и во мне зазвенела двадцатидвухлетняя жизнь и радость, что опасность миновала. Слышу голоса: “Сербский офицер!”

     

     Вместе с ними мы ударили во фланг. Болгары дрогнули, их цепи поднялись, бегут назад. Но что это? Все поле усеяно их убитыми и ранеными. Неужели так много? И смотришь, как бы не наступить на прославивших славянское дело в последнюю турецкую войну.

     

     Наши солдаты жадно набрасываются на патроны, а главное, на обоймы, которые подходят к выданным нам в Одессе трофейным австрийским винтовкам. Довооружаемся в бою.

     

     Поле битвы осталось за нами. Однако из 250 человек моей роты в строю осталось 117. Вечером мы спешно отступили: румыны, новоприобретенные союзники, отошли ровно настолько, насколько мы продвинулись вперед. Изморенные после боя, голодные, мучимые жаждой, мы отступали сомкнутым строем всю ночь, почти без отдыха. Параллельно с нами наступали неприятельские части. Под утро русская кавалерия прислала сообщение, что мы вышли из окружения.

     

     Утром прошел сильный дождь. На возвышенности нас встретил командир корпуса генерал Зайончковский. Он снял фуражку и поклонился нам до земли. У бедняги отлегло от сердца, “австрийцы” показали свое лицо. К сожалению, после пятого боя, отступив за Дунай, уже немногие могли его показать: из дивизии в 16 000 штыков в строю осталось 2 000.

     

     Последний для меня бой был у Кокарджи. Среди ночи три полка неприятельской пехоты двинулись на наши окопы. Полевые охранения успели открыть огонь. Винтовочный и пулеметный огонь, сконцентрированный на небольшом пространстве, достиг такой силы, что казалось — вода кипит в котле. Утром неприятель отошел с большими потерями. На их стороне поднялся аэростат с наблюдателем, и вскоре заработали тяжелые германские пушки и мортиры Макензена. Били они систематически, упорно, не жалея снарядов.

     

     На второй день я получил приказ: со своей ротой, в которой к этому времени осталось всего 70 человек, занять промежуток между первой и второй бригадами. По данным штаба, там ожидалась турецкая кавалерия. Мы укрылись в высокой траве. Через два часа вижу двух поспешно отходящих солдат. Посылаю вперед патруль и поднимаюсь сам, чтобы осмотреть поле. Приближается не турецкая кавалерия, а гораздо хуже: цепи неприятельской пехоты. Солдаты хотят отойти. Удерживаю их. Мы должны действовать самостоятельно.

     

     Бегу на возвышенность выбрать место для арьергардной позиции. Нас заметили, и землю начали вскапывать снаряды. Невдалеке от меня поднялся черный столб, второй рядом. Тупая боль, правая нога одеревенела — я упал. Рота отходит в лощинку, и моих криков не слышат. Цепи противника приближаются медленно, но верно, как часовые стрелки. Ну что же! Не быть же повешенным в Любляне или Триесте! Вынимаю наган. Как все естественно и логично: рота отходит, смерть приближается!

     

     На мгновенье грохот взрывов утих, и с последним усилием я позвал на помощь. Услыхали, и один солдат подбежал ко мне. Это был санитар, но не простой, а боснийский. Он всегда находился в цепи, ходил с нами в атаки, уносил раненых, подносил патроны. Он был одним из тех молчаливых героев, которыми сильна наша родина в трудные минуты. Он взвалил меня на спину и понес. Не успел он дойти до лощины, как неприятель послал нам вдогонку шрапнельный дождь. Меня обожгло в двух местах на спине, а мой босниец зашатался: его ранило ниже колена. Но тут подбежало трое наших, положили меня на винтовки и понесли.

     

     Ночь охладила жаркую песчаную Добруджу. Двуколка движется по белой, залитой лунным светом дороге. Тихо в степи. Сколько звезд на небе... Рядом со мной лежит солдат. Он медленно умирает. Тихими стонами уходит жизнь из тела раненого. Снова поеду в Россию. Я, словенец, в сербской форме, на русской двуколке, с тремя ранами, имею на это право.

     

     Постукивает поезд, стоны раненых ему не мешают. Ночь посреди Румынии. Фонарь за фонарем, белый халат врача-румына. Спрашиваю по-французски: “Будет ли перевязка? Повязка на спине съехала и сильные боли”. Но врач-румын занят: он делает противостолбнячную прививку. Только своим, румынам.

     

     Все-таки начинаю дремать. Будят крики в соседних отделениях: “В Россию! В Россию!” Что бы это значило? Открывается дверь, и человек с фонарем спрашивает: “Кто желает остаться в Румынии? Кто хочет ехать дальше, в Россию?” Наше отделение в один голос отвечает: “В Россию!”

     

     Боевое крещение Добровольческая дивизия выдержала блестяще, но с громадными потерями. После такого количества пролитой крови добровольцы были вправе считать себя равноправными с другими союзными армиями. Тем более что вооружение дивизии могло быть намного лучше. Патроны нам выдали без обойм, пулеметы трофейные, частью неисправные. Довооружались в боях за счет отобранного у противника.

     

     Пока дивизия была на фронте, сербское командование в тылу и местные русские военные власти выхлопотали у правительства разрешение на принудительную мобилизацию военнопленных южных славян. Это решение — результат тщеславия и неспособности разобраться в политических вопросах — нанесло принципу добровольности смертельный удар.

     

     Вторая сербская дивизия состояла, за малыми исключениями, из мобилизованных. За несогласие в нее идти многих избивали. Были и убийства. Нам, подлинным добровольцам, с трудом добившимся зачисления в Русскую армию, были хорошо известны настроения в этой насильно мобилизованной дивизии, и мы знали, что на фронте появиться с ней нельзя. Да и не оттого ли мы подняли наше знамя, что нам было отвратительно насилие, применявшееся к славянам в Австро-Венгрии? Добровольцы резко протестовали против “принудительного добровольчества” и других ошибок командования корпуса. Но ошибки эти продолжались, а затем повторились уже в государственном масштабе в Королевстве Югославии, став питательной средой для всех разрушительных сил в этом государстве.

     

     После Февральской революции 1917 года из 40 000 офицеров и солдат в корпусе осталось не более 7 000. Часть из оставшихся в России добровольцев пошла в Белую, часть в Красную армию. Другие разбрелись по России и впоследствии вернулись домой. Славяне-офицеры, боровшиеся в южной Добровольческой армии, почти все пали. Многие отдали свои молодые жизни в армии адмирала Колчака. Да будет им вечная память! Королевская Югославия о них не вспомнила ни разу.

     

     

     Екатеринослав

     

     

     Сколько ни есть раненых на свете, все они радовались, попадая из фронтовой обстановки в теплые, уютные лазареты и больницы, вдали от грязи и опасностей. Впрочем, в гражданской войне могли не только ранить в бою, но и добить на больничной койке... В Екатеринославе, в лазарете Красного Креста, созданном немцами-меннонитами (протестантское течение XVI в., проповедующее смирение и непротивление злу насилием), нам было несказанно хорошо3. Я лежал рядом с моим другом, подпоручиком Игнатом Францем, хорватом из Загреба4.

     

     В светлой памяти о русском прошлом навсегда останутся учреждения, созданные для помощи раненым. В России была самая совершенная организация медицины — земская. И в России была русская женщина. Русское искусство, русская литература воздвигли русской женщине величественный памятник — могу ли я что-либо к этому прибавить? Только познакомившись с русской женщиной, я начал проникать в тайники русского бытия, понимать, что отделяет Россию от Запада, почему так поддаются русскому обаянию иностранцы, побывавшие в России. Больше половины моей сознательной жизни я видел благородный облик русской женщины, несущей все тяготы жизни наравне с мужчиной, а иногда и лучше его. Я видел ее на поле, сестрой милосердия в больнице, за книгой, на фабрике, в боевой цепи, в детской, в ссылке, в колхозе, в тюрьме, в восстаниях против осквернителей русской земли.

     

     В осенние дни 1916 года, когда бойцы залечивали раны в теплых палатах, а за окнами шел снег, сестры проходили мимо нас в белых косынках, строгие как монашки, но душевные, преданные своему делу. Сколько их погибло на фронте, в эпидемиях! Вспомнит ли когда-нибудь Россия об их подвигах? С тех пор прошло 18 лет. И вспоминают те светлые дни лежавший в лазарете доброволец и русская женщина, носившая белую сестринскую косынку и шедшая рядом с ним в годы кровавой Гражданской войны, голода и холода, страданий и ужасов, отчаяний и надежд. Их двенадцатилетний сын, рожденный в те страшные годы, слушает их рассказы о России. И мысли их там, в прекрасной стране, где сегодня над землей стоит непрекращающийся стон.